Мачеха (сборник) - Страница 108


К оглавлению

108

— Да не о том разговор, как вы не понимаете?! — раздраженно перебил Женя. — Я вам говорю: характер у нее стал невозможный. Ни с кем не желает считаться. Этакий, понимаешь, пуп земли. Или грызет всех, или стонами своими, хныканьем всех изводить начнет. То у нее бессонница, то она кушать не желает, что все едят. Полная обойма всяческих недугов и болячек… У твоей бабки тоже наверняка что-нибудь болит, но не стонет же она походя…

— Представь себе — стонет… И как ты образно выразился, хнычет. Только, видишь ли, у нас к ее стонам несколько иное отношение. Встанем мы с Павлушкой утром, а отец нам из ванной сигналит: «Полундра, ребята, бабушка с левой ноги встала». Мама тоже: «Потише, мальчики, бабуля задремала, у нее опять печень».

— А у моей бабуни ревматизм был… Померла она, я в седьмом классе учился, а до сих пор помню… — Саша грузно повернулся на живот, подбил подушку под грудь. — Руки ее до сих пор помню. Пальцы сухонькие, скрюченные, а на суставах наросты какие-то, шишки узловатые… Как-то встал я ночью, пить захотел, под утро, светало уже… Она сидит на кухне, у плиты, руки шалью обернула, держит их перед грудью на весу и укачивает, как ребенка. А сама дремлет… и тихонько так не то кряхтит, не то стонет… по-Жениному сказать, хнычет…

— А ну, давай, давай, давай — меня перевоспитывай! — насмешливо пропел Женя. — Бросьте вы мудрить, товарищи дорогие! Когда пацан болеет корью, ветрянкой, свинкой — никто же из этого трагедии не делает, так и говорят — детские болезни. Ну — печень, ну, ревматизм и еще десяток разных стариковских болезней — это же естественное возрастное явление. И не в болезнях дело — все старики болеют, но не все отравляют жизнь ближним своим. Жалобы, упреки, стеснения, а лексикончик у нашей бабуси, когда она взбесится, надо сказать, богатейший: «Бессердечные хамы! Эгоисты! Тупицы! Неблагодарные свиньи!» А послушали бы вы ее душераздирающие вариации на тему: «Я вам всю себя отдала! Я ради вас пожертвовала личной жизнью!» Представляете?! Жертва!!! А кто тебя просил рожать, если материнство для тебя жертва? Любое животное родит себе детеныша и трясется над ним… Основной закон природы. Хотя бы та же кошка, только кошка благороднее, она потом не будет ходить и мяукать, и упрекать на все лады: «Вот, мол, я мышь поймала — сама не съела, тебе отдала; собака за тобой погналась, я не побоялась, на собаку бросилась, а тебя в обиду не дала». Я как-то не вытерпел, говорю: «Надо было, бабуся, заблаговременно векселек оформить, глядишь, и проценты приличные на твои материнские жертвы набежали бы».

— А она… что? — негромко спросил Саша.

— Не знаю. Я, конечно, благоразумно побыстрее смылся. Но думаю, что на полдня визгу хватило.

Саша никогда не страдал особой щепетильностью и даже искренне считал себя циником. В определенных условиях мог он виртуозно обложить собеседника трехэтажным матом, мог при надобности пустить в ход свои тяжеловесные кулаки, но сейчас он почувствовал какую-то тягостную неловкость.

— Да-а! — протянул он неопределенно и, вскинув длинные ноги, сел на постели. — Веселый разговор. Давайте, братья-славяне, тяпнем по маленькой за счастливую старость.

Он, нагнувшись, вытащил из-под раскладушки бутылку и разлил водку в стаканы.

— Вот ты говоришь — естественно… — подумав, начал Саша, когда все трое молчком, но в полном единодушии опорожнили стаканы. — Пищу нормальную, человеческую, поесть ему нельзя — печень больная; спать не может — старческая бессонница; боль в три погибели согнула — ну что ж? Трудно, конечно, мы это понимаем, но ты все же не стони, не хнычь, не капай нам на нервы. Это же все естественно — ты старик. Вот случись такое с тобой или со мной, мы бы не стонали, не хныкали… Мы бы орали во всю глотку…

— Вы знаете, ребята… — перебил его Алексей. Он резко поднялся и сел на ковер между тахтой и раскладушкой, охватив руками угловатые колени. — Женька прав, все это не так просто… Живем мы рядом с ними… племя младое, незнакомое… Вы понимаете? Они — одно племя, мы — другое. Подожди, Жень, я вам расскажу, как со мной получилось…

Это не было состоянием, о котором говорят «язык развязался». Пришло счастливое ощущение раскованности. Сейчас он мог сказать вслух свое самое личное, сокровенное — говорить, не страшась, что тебя заподозрят в одном из самых позорных грехов — в сентиментальности и слюнтяйстве.

— Как-то, не очень давно, один из наших, ученый кретин, в парке разглагольствовал, не знаю уж, по какому поводу, я случайно, мельком несколько фраз услышал, таких примерно: «В чем заключается омерзительность старческого маразма? Молодой полноценный человек смело рискует жизнью, смеется смерти в глаза, а эта старая рухлядь цепляется за жизнь».

У меня эти слова здорово как-то в памяти застряли, а тут вскоре зашел я к бабушке, у нее как раз ночью приступ был. Она мне бодренько так говорит: «Сердчишко-то у меня ничего, если бы не печень, вполне бы я еще могла лет пять пожить». Понимаете, она знает, что в лучшем случае ей остается пять лет… Вроде приговоренного. Вынесен приговор, только точный срок казни не объявлен. Может быть, через год или через два, а возможно… сегодня ночью… Но неизбежно и никаких апелляций, никакой надежды на смягчение приговора… Логически рассуждая — тоже естественно. Прожил человек, сколько ему судьбой отпущено, ну и… пора честь знать. А меня словно обухом по затылку стукнуло. Ведь она же о смерти говорит, о своей смерти… Что же, значит, им умирать не страшно? И жить уже не хочется? И я ее спросил… Ну, так вот, просто взял и спросил… Она говорит: «Все живое смерти боится и хочет жить». Я вижу — неприятно ей со мной об этом говорить, а удержаться уже не могу: «Как же, — говорю, — ты можешь так спокойно об этом рассуждать?» А она: «Я же человек, хотя и старый, но человек… Все мы смертны и конец близок, пока разум не отказал — все это сознаешь… но я так считаю, загодя умирать от страха перед смертью, это самого себя медленной казнью казнить. Хорошо тем, кто в бога верует, а нам, немоляхам, куда труднее. А пожить еще, ох, как хочется! Зима нынче такая трудная была, вышла я весной на волю, села на скамейку и молюсь, сама не знаю кому: „Спасибо, что дал ты мне еще разок увидеть, как на березе лист распускается, как роса перед ясным днем на траву падает“». А потом она еще такое сказала: «Страшна не смерть, а страх человека перед смертью, перед страданиями. И еще страх, что залежишься. И сам измучаешься, и вас всех истерзаешь, пока умрешь… У нас ведь как? Заболел человек безнадежно… И врачи знают, и близкие, а главное — сам человек уже понял, что пришел самый страшный срок. И все мучаются, и помочь нельзя. Я понимаю: против смерти человек бессилен, и все же здесь у меня к науке свой серьезный счет. Как убивать человека, наука такого напридумывала, что теперь и сама же не рада, а вот как защитить безнадежно больного человека от страха смерти, от смертных мук — на это у науки ни ума, ни средств не хватает. Не уколы от боли, нет. А скажем, ну… таблетки такие. Дали человеку таблетку, и приходит к нему душевный покой. Ни страха, ни отчаяния, ни тоски смертной. Покой». Не знаю, возможно, я что-нибудь упустил, но вообще-то почти дословно, как она говорила…

108